Мой ранимый паяц, мой смущенный нарцисс, ты спрашиваешь, за что... Я говорил, что не могу писать о чувствах, не могу в полной мере их отразить на бумаге. Возможно, потому, что люблю кружить читателю голову, ловить его в клейкие сети сложных метафор и сравнений. А здесь мне нужна прозрачная ясность, вроде той, что появляется в твоих глазах, когда ты говоришь о театре. Такой ослепительный блеск на темно-синем фоне. Ты удивительно красив в такие моменты.

Ты существуешь так, как я никогда не смогу. Как идеально настроенная виолончель, с настолько сильно натянутыми струнами, что в любой момент они могут отрезать незадачливому музыканту голову.
Если смычок скользит гладко, если нет ошибок в партитуре, если талантлив исполнитель - ты поешь чисто, глубоко, идеально. Но если что-то пойдет не так, мгновенно звучат истерично высокие нотки, сбивается кропотливая настройка, дрожит по-прежнему глубокий звук.
Как удается тебе играючи совмещать надменное безразличие, с ранимостью двенадцатилетнего ребенка; острую до боли язвительность - с трогательной до слез заботой.
Ты непредсказуем, мой сценичный мальчик. Ты бесконечно разный.
Талант. Этого уже достаточно, чтобы влюбиться. И я влюблен в тебя как Верлен в Артюра, как Гала в Дали, как Ева в Адольфа (куда уж без него). Я люблю твои стихи и картины, твой голос и всего тебя на сцене.
И это объясняет твою невероятно глубокую эмоциональность, твою, похожую на морской ветер, переменчивость.
Я удивляюсь что ты мой. Все также, каждый день. Да, родной, было всякое, и теперь я никогда уже не привыкну к тому, что ты рядом.
И пусть до конца этого дня осталось каких-то 10 минут, у нас всегда были проблемы с осознанием ценности времени, я спешу сказать тебе, как я тебя люблю.

Ах, Валентин, сколько же в результате ненужного пафоса.
Просто я не умею казаться искренним, хотя я в прозе никогда не вру.